Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Апельсинчики как мед,
В колокол Сент-Клемент бьет;
И звонит Сент-Мартин:
Отдавай мне фартинг!
Вот зажгу я пару свеч —
Ты в постельку можешь лечь.
Вот возьму я острый меч —
И головка твоя с плеч!
Песенка была, видимо, стара как мир и обычно сопровождала детскую игру: малыши поднимали в воздух сцепленные руки, один пытался пройти внизу, а потом остальные дружно опускали руки и «отрубали» жертве голову. Случилось так, что Джулия знала эту песню и смогла добавить еще две строчки:
Ты когда заплатишь мне? —
Бьет Олд-Бейли в тишине.
Это ее знание особенно взволновало Уинстона, и он стал допытываться, кто ее научил, но Джулия отбила у него охоту любопытствовать, придумав, что услышала песенку от старого мудрого дедушки, которого давно распылили. В компании Уинстона ей менее всего хотелось вспоминать школьные годы в Полуавтономной зоне.
Джулия подозревала, что этот гнусный стишок родился не раньше двухминуток ненависти. Не исключено, что сочинила песенку Мейми Фэй из миниправа. Джулия поделилась своими догадками с Уинстоном, упомянув о сходстве «Апельсинчиков» с классической «Виселицей» Мейми Фэй:
Резерфорд и Аронсон:
Каждый — подлый враг-шпион.
С ними Джонс и дядя твой,
Все ответят головой.
Однако Уинстон не только отмел эту теорию, но и вспомнил, помрачнев, как видел реальных Резерфорда, Аронсона и Джонса в кафе «Под каштаном». Их только что выпустили из минилюба, хотя вскоре забрали снова и повесили. Уинстон подробно рассказывал, какое они являли жалкое зрелище, хлебая свой джин с гвоздикой, и содрогался при упоминании о том, что у Резерфорда и Аронсона были перебиты носы. Смита также поразило, что, когда телекран разразился нелепым, глумливым куплетом, Резерфорд пустил слезу. А слова были такие:
Под развесистым каштаном
Продали средь бела дня —
Я тебя, а ты меня[7].
Джулии показалось, что песенка не так уж и кошмарна по сравнению с чаррингтоновской, но Смит повторял ее раз за разом как воплощение всеохватного ужаса.
Когда Уинстон рассказывал о подобном, Джулию захлестывала непривычная усталость, а по телу разливалось нечто вроде бессилия — то ли тоска, то ли опустошенность. Время от времени она даже задремывала, потому как знала, чтó за этим рано или поздно последует: Уинстона заберут в минилюб и будут пытать, его сокрушат, превратят в хлюпающее ничто, которое ползает по земле, демонстрируя переломанные кости и беззубый рот, источающий розовую слюнявую пену, а в конце концов заберут и расстреляют. Когда в сознании Джулии возникали такие картины, пространство комнаты отделялось от окружающей жизни и становилось нереальным. Джулия засыпала и просыпалась, лишь когда Смит уже одевался, собираясь уходить. Она вскакивала, чтобы его поцеловать, но тело сковывала слабость, а лицо будто застывало. В такие минуты у нее нередко подергивался глаз, хотя Смит, к счастью, был самым ненаблюдательным из мужчин и никогда этого не замечал. После, умываясь в темной кухне магазина, Джулия чувствовала себя одновременно бессмертной, одинокой и чужой — столь жалким созданием делала ее влюбленность. Когда Джулия вытирала лицо плесневелой тряпицей, ей попеременно казалось, что она само зло, что она жертва или (прав был О’Брайен, прав) что она «алмаз», а все люди — животные и значат не больше, чем назойливые мухи. Однажды Джулия перерыла все ящики в поисках веревки или бритвенного лезвия, думая свести счеты с жизнью, но ничего такого не нашла и расплакалась. Пути назад, к себе, не было.
Но по возвращении в яркую, фальшивую и шумную атмосферу общежития как же не хватало ей темноты! Ее ощущения никогда не были столь полновесными.
И так прошел весь июнь: в этой душной, странно пахнущей каморке, по-прежнему живая, с искусанной клопами задницей, в ожидании того, когда же прачка наконец допоет свою песню. Джулия не могла найти Сайма (доводя до ума десятое издание словаря новояза, исследовательский отдел работал сутки напролет), но она передала записку Парсонсу, который пришел к ней в каморку, где неспокойно, с озабоченным видом лег с ней в постель, пялясь на стены так, словно из-за его спины мог вырасти телекран, — и все равно управился за те же полминуты. А после сидел на кровати и бранил себя за измену жене, партии и «всему самому лучшему, что есть у старины Тома Парсонса». Он клялся, что ноги его больше здесь не будет. Она была для него «сладкой милочкой» Джулией — так приговаривал Парсонс, — но ему это с рук не сойдет, особенно теперь, когда его дети уже выросли и способны все про него разнюхать.
— В «Разведчиках» их отлично натаскивают на слежку. У деток зоркий глаз. Энергия через край! Ни на миг не дают расслабиться.
После этого он примерно час распинался о тех несчастных, на которых его дети уже успели донести; он не то ужасался, не то злорадствовал и даже испытывал некоторую гордость за молодое поколение. Джулия попыталась вытянуть из него осуждение таких поступков, но для него не существовало ничего, кроме собственного полового органа и партии, «сладкой милочки» и «отличного тренинга для разведчиков». А песня во дворике все не кончалась, и Парсонс ушел; следом явился и исчез Уинстон — так и минули очередные сутки. После этого был рабочий день в лито и возвращение в общежитие; однажды вечером Вики уставилась на Джулию в зеркало, когда та умывалась. На миг Джулию пронзило чувство к Вики, а затем она поморщилась и отвернулась, всей позой демонстрируя: отстань, мол, не видишь, что ли, ничего путного не выйдет. Затем была ее смена в лито и поездка к Уиксу на автобусе в постоянно прерывавшейся дреме — сидящие рядом пролы жаловались на дефицит: днем с огнем не достать фасоли. В глубинах сознания Джулии возникали образы Вики и Уинстона, который говорил: «Мы покойники»… и она куда-то падала, спасаясь сном, точно бегством. Пришел и ушел Парсонс, и Джулия спустилась на кухню,